В редакционный портфель Aesthetoscope
На главную страницу
Давид
Шраер–Петров
Обед с вождем
— Ну, ладно, — сказал актер. — Так или иначе, безумие прошло, температура упала... (Рэй Брэдбери «Душка Адольф»).
Читал я когда–то мемуариста 19–го века. В ложе оперного театра, в конце 1890-х увидел мемуарист Пушкина–старика. Эффект был так силен, что в антракте помчался мемуарист в пушкинскую ложу заверить Поэта, что никогда не принимал за правду его смерть после дуэли. Так сильно было ощущение ежеминутного присутствия Пушкина в жизни каждого русского. На самых подступах к ложе шепнули мемуаристу, что в театре присутствует сын Пушкина — Александр, старый уже.
Другим свидетельством ошарашивающего эффекта, произведенного невероятным сходством малоизвестного обществу лица со знаменитым родственником был случай, произошедший в начале восьмидесятых прошлого века. Незадолго до этого за подачу в ОВИР документов на выезд в Израиль меня исключили из Союза Писателей и Литфонда. Не было никакой работы. Меня могли судить за тунеядство и выслать из Москвы «на 101–й километр», как обозначалась в народе эта государственная акция. Надо было искать выход. То есть, я начал искать работу, конечно, нелитературную. Но работа, легальная и достойная, все не находилась. Я кинулся к одному–другому литературному приятелю из тех, кто не отвернулся от меня, не испугался контактов с «предателем Родины». Мой коллега по переводам литовской поэзии Шерешевский напомнил о некоем литераторе, имя которого я вынужден заменить на условное, скажем, Красиков. Его имя я по сей день встречаю, нечасто, но встречаю, на странице сатиры и юмора «Литературки». Шерешевский назвал Красикова, а я вспомнил, что когда–то «подкидывал» ему переводы стихов, если была спешка, а заказ превышал мои возможности. Словом, я позвонил Красикову, мы встретились, и он, правда, без энтузиазма, а из чувства долга, все–таки, согласился мне помочь во вступлении в профсоюз литераторов Москвы. Он, Красиков, был важной фигурой в этом профсоюзе. Поступок (несмотря на колебания) по тем временам героический со стороны лойяльного властям литератора.
Приходилось иногда посещать секцию поэзии группкома литераторов. Стихи моих новых сотоварищей были не хуже и не лучше тех, которые читались в секции поэзии Союза Писателей. Так что, соскучившись по живому слову, я не отказывался от приглашений, но сам не читал, понимая, что мои стихи сразу выдадут меня с головой. На одном из чтений выступал со стихами мой приятель по биллиардной Центрального Дома Литераторов , заядлый игрок Митасов, с которым я был знаком через Шкляревского. Стихи у Митасова были насыщены воронежским говором, много хороших стихотворений, почти книга. Читал он напористо. Он все делал напористо: играл в биллиард, напевал цыганские романсы (сам был вылитый цыган) и читал стихи. В комнате было человек двадцать. Мы все слушали с энтузиазмом. Это, как спуск с горы, когда слушаешь или читаешь хорошие стихи: мчишься, не замечая гор и деревьев, которые остаются на обочинах трассы. Так что я еще продолжал гнать с горы, не сразу заметив, что другие слушатели остановились. Я тоже затормозил и обратил внимание, что Митасов смотрит куда–то за мою голову, а остальные, которые сидели передо мной, оглядываются. Не на меня, конечно, а смотрят за мои плечи. Я тоже оглянулся. Позади последнего ряда стульев во весь свой дяди–Степин рост возвышался главный поэт советской страны, автор текста к национальному гимну Сергей Михалков. Что ему тут было делать среди полунищей братии третьеразрядных литераторов? Неужели пришел на чтение Митасова? Ай да Митасов! Михалков постоял немного и, ничего не сказав, удалился. Чтение Митасова возобновилось и кое-как докатилось до конца трассы. Кто–то высказался в манере тех суровых лет о форме и содержании прочитанных стихов. Кто–то похвалил. Кто–то поругал.
Я вышел вместе с уязвленным Митасовым. «Да брось ты огорчаться! — утешал я его. — Дался тебе этот Михалков!»
«Да в том–то и дело, что не этот!»
«Как так не этот? Какой же?»
«Это был старший брат настоящего Михалкова. Он тоже входит в наш группком. Они похожи, как близнецы. Ненастоящий Михалков получил от природы внешность знаменитого братца, а вот талантом не вышел. Для собственного удовлетворения, что ли, время от времени появляется он в разных литературных собраниях, производит оглушающий эффект и удаляется, довольный, как бывают довольны безмолвные статисты в театре, загримированные под знаменитость». Я спросил Митасова: «Как ты думаешь, радуются ли восковые фигуры знаменитостей в Музее мадам Тюссо, хотя бы из–за минутного замешательства кого–нибудь из посетителей?»
Мы поехали с Митасовым в Дом Офицеров, где он был тренером по биллиарду, и крепко выпили за успех его будущей книги.
Прошло много лет. История, о которой я хочу рассказать, наложилась на предыдущие, как слои почвы — один на другой. Пушкин и Бальзак любили сочинять многослойные истории. Прошло много лет. Мы с женой и сыном эмигрировали и поселились в Провиденсе, столице самого маленького американского штата Род Айленд. Провиденс можно сравнить с Монте Карло, а Род Айленд с княжеством Монако. Но где бы ни жил человек, в деревне ли, в городе, в Монте Карло или Провиденсе, его тянет к общению с земляками. Не исключение выходцы из России и ее бывших колоний. С годами подобралась и наша компания. Одни за другими. Была тут чета психологов из Еревана. Муж и жена — энергетики, беженцы из Карабаха. Скульптор и художница из Москвы. И все остальные тоже из Москвы: чета математиков, историк с женой–садовницей, и, наконец, я — сочинитель и моя жена–переводчица с русского на английский и обратно. Как ностальгически шутили в нашей компании: «Туды–сюды!»
Собирались у всех по очереди. Чаще у энергетиков из Карабаха: Гриши и его милой жены Гали. Гостеприимство Гриши и Гали обладало такой вулканической силой, что постоянно прорывалось между запланированными встречами в том или ином доме. Без всякого обсуждения с нами — компанейцами (и по правде говоря к нашему общему удовольствию) Гриша обзванивал всех и провозглашал: «В ближайшую пятницу (или субботу) состоится внеочередная встреча у меня дома. Повод весьма уважаемый. Приезжает из Баку (Москвы, Питера, Еревана, Ташкента, Нижнего Новгорода. Тбилиси и т.д.) мой ближайший друг и школьный товарищ. Проездом из Нью–Йорка».
Кто бы посмел отказать Грише?
Надо признаться, события, развернувшиеся во время внеочередного роскошного обеда у Гриши, были спровоцированы курьезами, основанными на внешнем сходстве. Я рассказал об этих случаях недели за две до того в доме у историка Алеши и его жены Тоси. Именно тогда я напомнил о мемуаристе, который принял постаревшего сына Пушкина за Поэта, как будто бы выжившего после дуэли. А следом в тот же самый вечер (понесла нелегкая!) — о невероятном сходстве братьев Михалковых и чуть ли не гипнотическом эффекте веры в физическое присутствие знаменитости.
Словом, Гриша намотал все это на ус и приготовил ответный спектакль. На этот раз он объяснил внеочередную встречу приездом народного артиста из Тбилиси. Без особенного нажима, но с уверенностью в силе факта, Гриша пояснил: «Мой друг — ведущий актер Тбилисского драматического театра имени Марджанишвили. Знает много интересных подробностей из жизни великих людей!». Даже, если у кого–то были самые неотложные дела, невозможно было устоять перед двойным соблазном: оказаться снова в гостеприимном доме Гриши и Гали да еще посидеть за одним столом с ведущим актером театра Марджанишвили!
Гриша и Галя жили в маленькой квартирке на первом этаже стандартного американского дома, которые строят, чтобы сдавать тем, кто не приобрел вкуса или не накопил денег для покупки недвижимости. Наши друзья не приобрели и не накопили. Казалось бы все, что они могли отложить из зарплаты, уходило на ежемесячные гастрономические фестивали. В гостиной, где было накрыто к ужину, стоял телевизор. В другом углу на письменном столе помещался компьютер. На стенах висели фотографии внука и внучки. Весьма странная картина, изображающая умыкание Людмилы седобородым карликом Черномором, красовалась над местом того, кто сидел во главе стола. Охотничье ружье висело напротив, над телевизором. Охота была единственным развлечением, которое позволял себе Гриша. Мы все по русской привычке (снобы называют это провинциализмом) собирались во–время. Назначен ужин на 5 часов, гости приходят к четырем сорока пяти. Так было заведено. А если кто опаздывал на полчаса, Гриша начинал выбегать за порог каждые десять минут и беспрерывно названивал провинившемуся по мобильнику.
И на этот раз все собрались во–время, пили кто пиво, кто виски, кто сухое вино. Гриша поехал встречать почетного гостя на родайлендский аэродром. Мы выпивали понемногу, обсуждали последние политические события и новости спорта здесь и там, а сами поглядывали на дверь и на часы: когда Гриша привезет гостя? Самолеты, бывает, опаздывают. Галя предложила усаживаться за стол. Мы не отказывались. Закуски были отменные: рыба, икра, салаты, солености! И все это под первоклассные вина и водки. Один «Серый гусь» чего стоил! Словом, откровенно говоря, мы как–то стали забывать, ради чего собрались, Почетный гость плавал в нашем коллективном воображении где–то вне реальности прекрасного застолья. Если бы не Гриша, тостов которого явно нехватало, мы вполне могли бы обойтись и без народного артиста Грузии.
Наш компанейский юморист скульптор Саня только что закончил коронный анекдот про дуриков, которые прыгали в бассейн, куда забыли налить воду, как хлопнула входная дверь, и в комнату, где мы пировали, торопливыми шагами вошел Сталин. За ним семенил (при гигантском–то росте и бычьей несгибаемой шее!) наш гостеприимный Гриша. Но что это было за возвращение!? Гриша как бы сократился в росте, съежился. Шажки стали мелкие и голова внаклонку. Сталин, между тем, отодвинул пустовавший стул и уселся во главе стола под Черномором и Людмилой. Порывшись в кармане френча, он достал трубку и кисет. Я сидел поблизости и потянулся было к трубке, чтобы набить ее табаком, но Сталин перехватил кисет: «Не надо! Сам набиваю!» Историк Алеша передал Грише коробок спичек, который предназначался для зажигания субботних свечей, купленных специально для нас с Мирой. Мне показалось, что Сталин искоса посмотрел на свечи, только что зажженные Алешей, но промолчал. Алеша уловил этот недобрый или неодобряющий взгляд вождя и отшутившись, что стало жарко, перенес свечи подальше на подсервантник. Странно, что я и Мира проглотили этот маневр со свечами. До сих пор не понимаю, почему? Правда, Тося, жена Алеши, чистая душа, откровенно изумилась: «Вот уж придумали: жарко! Десять лет было нежарко, а нынче упарились!» Алеша хихикнул двусмысленно и проглотил полстакана виски с черной этикеткой.
Сталин медленно докурил трубку, выбил остатки табака и пепел на пустое блюдце и, наконец–то, позволил Грише налить себе полный фужер «Алазанской долины». «Спасибо, уважаемый Григорий, что вспомнили о любимом вине вождя!» И повторил: «О любимом вине. Какое двусмысленное слово — вине! Не забыли про «Алазанскую долину». Вино, вине, вина!» — «Мы вас никогда не забывали, Иосиф Виссарионович!» — сказал Гриша и еще больше изогнулся. Мне показалось, что Галя вспыхнула, но сдержалась, как загораются от стеснения или стыда искренние и воспитанные женщины. Вспыхнула, но промолчала. Самое смешное (или назовите по–другому), что мне самому происходящее начинало казаться одновременно реальностью и гротеском. Как в рассказе Брэдбери «Душка Адольф». У Брэдбери актер вошел с энтузиазмом в роль Гитлера, а у нас?
Сталин, между тем, допил вино, закусив листиками кинзы, которые он отщипывал один за другим желтыми редкими зубами, и снова окинул взглядом стол. Мне показалось, что он остановился на математиках Жоре и Эле. Что привлекло внимание вождя: седая всклокоченная грива Жоры или не в меру раскрашенное театральным гримом личико Эли? Не берусь утверждать. Сталин поднял со стола свою темнокоричневую изогнутую трубку, захватил губами мундштук, словно собираясь снова закурить, положил трубку обратно на стол и спросил Жору: «Если я не ошибаюсь, мы встречались в моем кремлевском кабинете в конце пятидесятого? На совещании по термояду. Правда?» Жора молчал. Сталин продолжал: «Я не мог ошибиться! У меня память фотографическая!» Он произнес: «фа–та–гра–фы–чи–ская!» «Наверно, это был мой отец, Говорят, мы очень похожи, Иосиф Виссарионович», — ответил Жора. «Фамилия?» — вопросил Сталин. «Зельман», — ответил Жора. «Время быстро бежит, но память старается задержать время!» — сказал Сталин и выпил вместительную рюмку водки «Серый гусь!», налитую Гришей. Надо сказать, что Гриша так и не присел, стоя за стулом или около стула нашего гостя, чтобы во–время наполнить то бокал, то рюмку. Сталин прихотливо следовал какому–то своему алгоритму чередования «Алазанской долины» и «Серого гуся». Тбилисский гость ел немного: овощи, кубик шашлыка, кучку плова. Лицо у него было нечисто выбрито или так казалось из–за неровной рябоватой кожи — следствия перенесенного фурункулеза или даже оспы. Но усы! Классические усы Вождя. У детей сталинской эпохи остался в памяти портрет Сталина во френче или шинели, маршальской фуражке, с трубкой, на горловину которой упирались усы. Усы любимого Сталина. Я, как загипнотизированный, смотрел на эти усы и не мог оторваться. «Что с тобой? Я тебя третий раз прошу передать мне креветки!» — ущипнула меня Мира, чтобы привести в сознание. «Спасибо, я так!» — нашелся что ответить я, благодарный за своевременный акт супружеской заботы .
Слава Богу, Сталин не обращал на меня никакого внимания. Забыл сказать, что в самом начале Гриша хотел было по–очереди представлять каждого из нас гостю из Тбилиси, да тот отмахнулся: «По ходу вечера познакомимся! (па–зна–ко–мым–са!)» Правда, к этому моменту хозяин успел назвать мое имя. Гость холодно кивнул. А я вспомнил о своей антисталинской поэме, написанной в 1956–м году. Вспомнил и одернул себя: «Не мог же он прочитать, умерев в 1953–м!»
Я говорил раньше, что в нашей компании были муж и жена из Еревана, Влад и Ася. Они считались зачинщиками споров, носивших психологический характер. То есть, всякое явление или событие пытались проанализировать с точки зрения современной психологии, основанной на Фрейде и Юнге. Хотя советская закваска не отпускала. Так что при надобности в спорах упоминались и русские патриархи физиологии нервной системы Сеченов и Павлов. И на этот раз Влад был первым, кто решился задать профессиональный вопрос Сталину: «Как вы психологически разрешили бы в наши дни проблему Карабаха, Иосиф Виссарионович?» Сталин отпил вина из бокала. Он продолжал перемежать «Алазанскую долину» с «Серым гусем». Отпил вина, взял трубку со стола, перевернул ее так, что получился старинный пистоль, направленный в грудь Владу, и ответил: «Я бы не вдавался в психологию, а расстрелял зачинщиков как с азербайджанской, так и с армянской стороны, И те и другие — буржуазные националисты, подрывающие дружбу братских народов Закавказья!»
На некоторое время все замолчали, сосредоточившись на своих тарелках и рюмках. Природный тамада не переносит молчания за столом. Особенно, если тамада одновременно и гостеприимный хозяин. Гриша к этому времени позволил себе присесть, правда, поблизости от тбилисского гостя. Все же это было лучше, чем стоять, как дворецкому, за спиной Сталина. Гриша присел, налил себе полный фужер водки, фужер, предназначенный для «Боржоми», и выпил эту мощную дозу «Серого гуся» за дружбу народов. Все выпили. Сталин пригубил и ушел в себя. Как будто он раздумывал, в какую сторону повернуть ход вечера. К этому времени великанский фужер французской водки загудел в голове Гриши да так, что он поднялся со стула, вернув себе могучий рост, горделивую осанку и ораторский дар. «Я очень извиняюсь, дорогой Иосиф Виссарионович, но что было делать нам с женой? Мы оба из Карабаха. Я — азер, она — армянка! » Сталин повернул к нему голову: « Я же сказал: во–первых (ва–пэрвих) расстрелять смутьянов, а во–вторых (ва–втарих) — восстановить дружбу народов на государственном уровне и на уровне семьи! Так нас учили Маркс и Ленин. Семья — ячейка государства!»
Сказав это, Сталин окинул взглядом нашу притихшую компанию. Мы молчали. Внезапно вождь обратился к Сане и его жене Соне. Они были признанными мастерами художественных композиций, включающих в себя скульптуру и живопись. Начали работать вместе давно, еще в студенческие годы. И до сих пор не знали соперников в этом жанре. Поскольку заказы были и в России и в Америке, они проводили полгода в Москве, а полгода в Провиденсе. Внезапно Сталин обратился к нашим художникам, как мы ласково называли Саню и Соню: «Послушайте, дорогие друзья, а не приходилось ли нам встречаться в былые времена?» «Приходилось, товарищ Сталин!» — ответил Саня и тряхнул косой челкой, летящей над крупным варяжским носом. «И я припоминаю», — добавила Соня, деликатно улыбнувшись вождю. «А поточнее?» — спросил Сталин. «Выбрали несколько студентов из Суриковского художественного института, в том числе меня и Саню. Привезли в Кремль. Там стояли вы, Иосиф Виссарионович, около куста цветущей персидской сирени. Мы сделали наброски. Наша с Саней композиция была одобрена вами, Иосиф Виссарионович». «Где эта композиция теперь?» — «Мы не знаем, Иосиф Виссарионович», — ответил на этот раз скульптор Саня. «Нет, знаете! Враги и предатели уничтожили мои портреты и мои скульптуры, чтобы унизить достоинство нашей социалистической Родины! А вы и не попытались защитить и сохранить произведение искусства. Разве я не прав?» Саня, говорун и остряк, молчал, потупившись и не встряхивая задорно челкой. О Соне нечего было и говорить. Она чуть не плакала, боясь поднять глаза на рассерженного вождя.
Хорошо, что нашелся с ответом Гриша. Он налил всем вина или водки, наполнил снова свой фужер «Серым гусем» и произнес тост за вечно молодое искусство и литературу и «как за яркий пример неувядающей поэзии — юношеские стихи товарища Сталина»! Я наблюдал за мимикой вождя. Он поморщился, но промолчал, попыхивая трубкой. Как–то произошло само–собой, что я каждый раз при надобности приноровился набивать ему трубку и подносить зажженную спичку. Сталин не возражал. Гриша провозгласил: « Сейчас я прочитаю замечательное лирическое стихотворение «Утро», написанное товарищем Сталиным в юности», — и отпил из фужера. Мы все ждали, изумляясь предусмотрительности нашего тамады. Гриша начал читать:
Раскрылся розовый бутон,
Прильнул к фиалке голубой,
И, легким ветром пробужден,
Склонился ландыш над травой.
Пел жаворонок в синеве,
Взлетая выше облаков,
И сладкозвучный соловей
Пел детям песню из кустов:
«Цвети, о Грузия моя!
Пусть мир царит в родном краю!
А вы, учебою, друзья,
Прославьте Родину свою!»
Мы все зааплодировали. Гриша вытирал пот со лба. Сталин угрюмо молчал. Я молил Бога, чтобы гость из Тбилиси не вспомнил о моей профессии литератора. Наверняка, он и не забывал. Но из какого–то неувядаемого садизма обратился не ко мне, а к Мире. Я–то видел, как она накалилась, слушая эти вирши. Она единственная не аплодировала. Без обращения по имени–отчеству, или хотя бы по имени, Сталин спросил мою Миру: «Вы — профессиональный переводчик. Что думаете о прочитанных стихах?» — «Надо бы сравнить с оригиналом, — уклончиво ответила Мира. — Трудно требовать много от юношеских стихов да еще в переводе». Внезапно Сталин встрепенулся, глаза его загорелись, и он сказал: «Послушайте это стихотворение по–грузински». Он отодвинулся назад, встал во весь невысокий рост и, размахивая трубкой, начал читать на непонятном нам языке звучные строки. Мы снова зааплодировали. На этот раз вполне искренне.
Казалось бы, установилось некое равновесие, когда дымка воображения, мистификации или гипноза начала рассеиваться, и каждому хотелось, чтобы наконец–то приезжий актер освободил нас от страшной сказки, напомнившей еще более страшную быль. Но тут, как говорят на Руси, нелегкая дернула выпивоху и певунью Элю вспомнить о своем аккордеоне. Она соскользнула со своего стула, шмыгнула в переднюю и вернулась с аккордеоном, который был размером едва ли не в половину роста музыкантши. Эля растянула меха, которые благодарно вздохнули, как Илья Муромец, разбуженный после долгой спячки, и чуть заикаясь от волнения и выпитого вина, объявила: «А сейчас мы все вместе споем патриотическую песню «Марш артиллеристов» времен Великой Отечественной войны!» Она задала ритм своему басистому инструменту, и мы подхватили: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет Отчизна нас! Из многих тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину: Огонь! Огонь!» Эля помнила все слова. Мы следовали за ней и ее аккордеоном и пропели всю песню до конца. Сталин пел с нами вместе, а когда песня кончилась, сказал: «Давайте, товарищи, выпьем за Родину! За Сталина!»
Все выпили, кроме моей Миры и историка Алеши. «А вам что — особое приглашение?» — спросил тбилисский гость, протянув руку, вылезшую из рукава френча защитного цвета, как гриф из гнезда, и ткнув старческим, чуть дрожащим указательным пальцем сначала в Миру, сидевшую слева от него, а потом в Алешу. «Хватит нам этого маскарада! — резко ответила Мира. — А если хотите знать, то я выпью при одном условии, если вы, гениальный вождь и учитель, объясните нам, почему для мира на земле и прогресса человечества понадобилось фабриковать дело кремлевских врачей–убийц? Зачем было ломать суставы рук и ног моему дяде, знаменитому хирургу, прошедшему всю войну? Ради какой высокой идеи надо было готовить массовое выселение евреев, как до этого было сделано с немцами Поволжья, крымскими татарами и чеченцами? Зачем, если не для того, чтобы завершить геноцид, начатый Гитлером?» Сталин углубился в раздумье. Мира закрыла лицо салфеткой. Плечи ее содрогались от рыданий. Наконец, вождь сказал: «Мы хотели спасти советских евреев, отравленных сионистской пропагандой, от справедливого гнева русского народа. Для этого в отдаленных районах Сибири, например в Биробиджане, были построены рабочие поселки с современными жилыми домами, а поблизости заложены фабрики, заводы и совхозы. Пусть подтвердит мои слова еще один сомневающийся. Его отец курировал в те годы министерство строительства». И хищная птица сталинской руки снова потянулась к Алеше.
«Неправда это! На самом деле строительство домов для будущих выселенцев было передано в руки Берия. А он постарался построить бараки со стенами, между досками которых были щели в палец шириной. Об этом и доложил мой отец на Политбюро. Он заявил, что поселять еврейские семьи в таких нечеловеческих условиях — преступление. За что был немедленно арестован органами госбезопасности!» «Ну, не делайте из вашего отца казанскую сиротку! Как только его выпустили, он немедленно отыгрался за свой арест, без суда и следствия расстреляв Лаврентия». «А что же вы хотели, чтобы вспыхнул кровавый террор?» «Я ничего уже не мог хотеть к тому времени, потому что благодаря разнузданному и провокационному выступлению вашего отца на Политбюро у меня случился разрыв артерии головного мозга, приведший к смертельному исходу. Ваш папаша, хотя и плясал всегда под мою дудку в прямом и переносном смысле, едва ли не первым начал плевать в мою могилу. Даже мой труп выбросил из Мавзолея!» — «Да вы к сожалению и сейчас живы! Явились с того света и продолжаете смердить!» — Алеша крепко выпил. Опорожнил целую бутылку виски с черной этикеткой. Мы знали, что он бывал необуздан при горячих спорах, и научились избегать конфликтов. Хотя в нормальной жизни Алеша был интеллигентнейшим и милейшим человеком. Но сейчас! Мы таким его еще не видели никогда. Щеки налились кровью, глаза блуждали по комнате, словно разыскивая что–то. Он знал что! Алеша вскочил со стула и не успели мы опомниться — сорвал со стены охотничье ружье Гриши. «Остановитесь! Вы сошли с ума!» — крикнул тбилисский гость и оторвал наклеенные усы. Но было поздно: грянул выстрел. Все окаменели. Когда рассеялся дым, мы увидели человека в защитном френче, который, уткнулся в стол, закрыв голову руками. Над ним качалась картина с Черномором и Людмилой, изрешеченная крупной дробью.
Бостон, 2008
В редакционный портфель Aesthetoscope
На главную страницу