Алексей Зайцев
 
ПАСТУШОК
 
 
Пастушок жил на холме, в самом начале улицы Чаплина, куда и туману от Волги нелегко бывало подняться. Затемно он рассовывал по карманам хлеб, курево и спички в полиэтилене, брал кнут и шёл со двора. Путь его лежал на большак, широкое шоссе, по которому в этот час редкие машины колесили в областной центр. У большака стоял гипсовый солдат, а за ним начинался выгон. Пастушок глядел на солдата, на город Зачатьинск, спящий где-то внизу в густой дымке, и, не спеша, разматывал кнут. Резиновая змея лениво начинала движение от самой жирной своей части к хвосту, но Пастушок резко, с вывертом, дёргал на себя рукоятку, и змея вдруг летела вперёд, и страшный грохот разваливал воздух надвое: утро началось!!!
Тем утром всё шло, как обычно. На первый выстрел кнута долгим мычанием откликнулись из тумана коровы, медленно бредущие в гору. Слышны были и человечьи голоса: это провожатые обменивались новостями. Коровы рвали на ходу пучки травы, а то и просто останавливались, чтобы поесть вволю – никто их не торопил: своя всё-таки животина! Первой на выгон ступила Милка Лазарева, которую Пастушок окрестил про себя "флагманом". Хозяйка этой огромной, круглой и непостижимо умной коровы, старушка Лазарева, работала в детских ясельках и таскала своей любимице полные вёдра помоев, то есть: перемятых котлет, жира, сахара и свиных потрохов – Милка Лазарева была плотоядна. За ночь она уминала всю эту бурду и подножный корм её не интересовал. Шла она, точно на прогулку, с ленцой, без определённой цели, но, может быть, и для сбора впечатлений. Старушка знала это и выгоняла её раньше других.
За Милкой из тумана вынырнул хмурый мужик "Полковая разведка". Так он величал себя во хмелю, когда хвастал без удержу и матерился на четырёх языках сразу: на русском, японском, немецком и еврейском. Впрочем, ругаться он любил и по-трезвости. «Тухес!» – мрачно сказал мужик и снял верёвку с шеи своего быка-импотента. "П-пшёл!" – Бык испуганно шарахнулся от него и засеменил по привычному маршруту.
Далее шла мелкая шушера: смешливые тёлки-близняшки, стельная корова-альбинос и покосившаяся от времени Бурёнка Горячева с немою мольбой в глазах, с отвисшим до земли выменем. И многие другие, как принято писать в таких случаях, явились вослед. Позднее всех пригнала двух своих коров колдунья Шпагина, вздорная женщина, возбуждающая тёмную похоть в кладбищенских псах и чужих мужьях.
Пастушок пересчитал стадо по головам и собрался уже в дорогу, но тут он заметил, что хозяева коров и не думают расходиться. Напротив, они столпились на краю выгона, размахивали руками, и ветер доносил до Пастушка самые скверные их высказывания. Они скандалили, и Пастушок догадывался, по какой причине скандал мог назреть, и потому ему очень не хотелось в эту минуту приближаться к толпе соплеменников.
Дело в том, что в центре Зачатьинска народ скотоводством давно не занимался и жил по-городскому. Только окраины, улицы Чаплина и Лесная, ещё держались старых традиций. Всего было голов семьдесят, не больше. Ту половину из них, которая проживала на Лесной, пас дед Суматорин, а улица Чаплина находилась в ведении Пастушка. Сначала они с дедом ладили, и стадо было одно, но уже в конце первой недели Суматорин запил, проявил крутой нрав, и Пастушок предложил ему пасти порознь. Дед осерчал и начал плести интриги. Прежде это мало трогало Пастушка, в его руках был козырь: "Я уйду, а старику не справиться!" Среди жителей Зачатьинска, даже среди самых непутёвых, пастушество считалось чем-то зазорным, и, несмотря на приличную, по четырнадцати рублей с головы, плату, конкурентов не ожидалось... Но вот вернулся из отсидки друг Суматорина, и положение стало иным: они решили пасти вместе – для этого понадобилось убрать Пастушка. Чаплинцы – небольшие охотники до перемен, они уже привыкли к тихому подростку, и нужен был серьёзный повод, чтобы лишить его места. Пас-то он хорошо, но частная собственность – штука суровая, и даже треснувшее копыто, даже царапина на шкуре от еловой ветки могли, при желании, стать таким поводом...
Поколебавшись, Пастушок решил сделать вид, что ничего не происходит. Он закурил, ухнул кнутом так, что в лицо росой брызнуло и зашагал позади стада к ближайшему березняку. Обрывки фраз ещё достигали слуха. "Не жрут, говоришь? – спорил Пастушок с воображаемой дурой-Шпагиной. – А ты хлеба с утра побольше давай! Что я, в рот им, что ли, траву пихать обязан?.. – или: – Выдумала тоже, кровью доятся! А дачникам ты что, кровь вместо молока продаёшь?! Сволочи..."
Смутное чувство, будто вся улица Чаплина, длинная, чёрная, как его кнут, ползёт за ним и уже извернулась для удара, ослабевало по мере того, как Пастушок удалялся от выгона. И возвращалась привычная пустота: кругом шумел лес, и пятна на коровьих шкурах сливались с пятнами быстрых теней, летящих по белым стволам.
В начале восьмого, когда сытые коровы улеглись возле ручья, Пастушок тоже лёг досыпать. Снилось ему всегда одно: словно бы стадо уходит через Игнатьевское болото на дальний луг, на клевера, и он бежит за ним, проваливаясь в трясину, и никак не может догнать.
Проснулся он от жуткой духоты. Солнце стояло в зените, а по обе стороны от него замерли две грозовые тучи. Грязно-лиловые, они медленно клубились. Горизонта не было видно за их спинами, только солнце и голубая полоса неба, которая медленно, сама собою, сужалась. Пастушок взглянул на лужайку: стадо его исчезло.

Он шёл то быстро, то останавливался, прислушиваясь к слабому похрустыванью веток. Глядел под ноги, но коровьих лепёшек, как на зло, не попадалось, и нельзя было сказать наверняка, правильно ли он идёт. Вдруг одна из елок слегка пригнулась, и Пастушок бросился в ту сторону. В ельнике стояли коровы, но не его, а чужие, с Лесной улицы. Потом он услышал невнятный крик и, выбравшись на опушку, увидел, как дед Суматорин, пьяный, пошатываясь, гонит его стадо всё дальше и дальше в болото.
"Дядя Серёжа!" – заорал Пастушок. Дед Суматорин вздрогнул, перестал размахивать палкой и повернул к Пастушку своё узкое, птичье лицо. Пастушок подбежал к нему. Что он мог сказать деду? Что вообще полагалось за такой проступок? К тому же Пастушок деда побаивался, он знал, что дед хитёр, нагл и на диво силён, даром что сидел двадцать лет, да и сидел-то не по мелочам, как другие, а за разбой, за "мокрое дело". "Дядя Серёжа?" – растерянно повторил Пастушок, но тут Суматорин крепко схватил его за ворот и силой поволок на сухое место. Глядел он при этом в сторону и быстро-быстро крыл Пастушка матом. "Уши заговаривает, – с ужасом подумал Пастушок, – сейчас вдарит!" Он покосился на палку – тяжёлый, словно янтарный от времени, дедов посох и, со страха же, не помня себя, развернулся и сам ударил деда в челюсть. Тот упал и лежал неподвижно. "Убил", – пронеслось в голове. Пастушок был человеком робким, и ни разу ему вот так не приходилось бить кого-нибудь кулаком...
Но Суматорин был жив, просто вставать не торопился. Сначала он открыл глаза и удивлённо посмотрел на Пастушка. После присел, потрогал небритую щёку ладонью, и лишь потом поднялся на ноги. "А что, Ванюш, палочкой не стукнул?" – кротко спросил он у Пастушка. "Нет у меня палочки, дядя Серёжа". Нехорошо улыбнулся дед, за пазуху полез и достал оттуда огромный, лагерной работы, складной нож. Раскрыл его и с удовольствием провёл пальцем по острию. "Нету, говоришь? А вот мы сейчас пойдём, срежем..."
Тут Пастушок нагнулся, ухватил за тонкий конец посох, валявшийся подле него в траве, поднял его и несколько раз ударил Суматорина рукоятью. Он бил по черепу, со всего размаха, и видел, как кожа лопнула на темени и кровь заливает лицо. Он бил, покуда не разлетелся в щепы дедов старинный посох: страх свой он бил. Дед рухнул на землю, и Пастушок, будто сквозь вату, услышал первый раскат грома и шум ливня.
Толстая, как бревно, молния упала с неба, и застонала, ходуном заходила гнилая грудь Игнатьевского болота. Коровы взбесились: запах крови, гроза да близость чужого стада словно бы разбудили в животных тёмные души их владельцев. Милка Лазарева, коротко промычав, бросилась вон из леса, бык-импотент хрипел и рыл копытами землю, Бурёнка Горячева забилась в ельник, и там кусали её и бодали чужие телки. Громче всех трубила белая корова, брюхо которой вспороли рогом так, что кишки попадали в грязь. В сумеречном грозовом свете, в струях дождя скакали по болоту рогатые туши то на задних, то на передних ногах, и Пастушок бежал от них, не разбирая дороги.

Насмотрелся тогда Пастушок на страшное: мелькала впереди голая колдунья Шпагина верхом на Лазаревой Милке, из дупла языком вывалилась вдруг седая человеческая борода, а между туч, он ясно видел, плыла, накренившись, длинная лодка с будочкой на корме, вся в молниях, и большие ракушки, прилипшие к её плоскому днищу, светились, как звёзды в июне...
Гроза кончилась, когда Пастушок выбежал из леса. Тучи ползли за Волгу. Выглянуло солнце и на небе зажглась радуга. Она поднялась из чащи, из того, наверное, места, где при первых ударах грома Пастушок оставил Суматорина. Другой конец её был совсем близко, на выгоне, рядом с гипсовым солдатом, и Пастушок пошёл искать его просто потому, что остановиться уже не мог.
Он сбился с пути – радуга пропала... Тогда он вернулся, точно определил направление и зашагал снова, крепко зажмурив глаза. Все деревья, все, до единой, кочки, были ему знакомы, но, войдя в радугу, Пастушок не сразу сообразил, где находится.
Блестели стволы, умытые ливнем, молодые листья вращали на ветру свои зеркальные половинки, блестела трава, и на траве, даже как бы чуть-чуть над нею, в разноцветном воздухе лежал старичок в золотых одеждах и высокой золотой шапке. Глаза его были открыты и смотрели прямо на солнце, высоко торчал суматоринский птичий нос, борода покоилась на груди, из-под неё виднелся крест, усыпанный дорогими каменьями. В руках старичок сжимал посох, а возле ног его краснели два круглых коврика, на каждом из которых был вышит орёл, парящий над городом.
Откуда Пастушку было знать тогда, что называются эти коврики УорлецамиФ и что являют они собой символы Епископской Власти?..

Прошло много лет. Пастушок превратился в старого мужика с большим лбом и цепкими водянистыми глазками. Он жил в столице, сделался актёром – в театре играл сумасшедших, а иногда и не сумасшедших людей (хотя нормальных он, кажется, тоже играл как сумасшедший, но и в этом была правда). Безобразно пил, любил при случае подчеркнуть своё крестьянство и не нажимал на УоФ разве что в слове «гений». За кружкой любил он излить душу, но вот что примечательно, ни разу и никому не рассказывал он о том, что видел тогда после грозы на зачатьинском выгоне. Будто какой-то голос всё время приказывал ему: "Молчи!", и Пастушок слушался этого голоса.
 

  В оглавление 17го номера журнала "Стетоскоп"